Коровьев – характеристика персонажа в Мастер и Маргарита

Глава 12черная магия и ее
разоблачение

Маленький
человек в дырявом желтом котелке и с
грушевидным малиновым носом, в клетчатых
брюках и лакированных ботинках выехал
на сцену Варьете на обыкновенном
двухколесном велосипеде. Под звуки
фокстрота он сделал круг, а затем испустил
победный вопль, от чего велосипед
поднялся на дыбы.

Проехавшись на одном
заднем колесе, человек перевернулся
вверх ногами, ухитрился на ходу отвинтить
переднее колесо и пустить его за кулисы,
а затем продолжал путь на одном колесе,
вертя педали руками.

На высокой
металлической мачте с седлом наверху
и с одним колесом выехала полная блондинка
в трико и юбочке, усеянной серебряными
звездами, и стала ездить по кругу.
Встречаясь с ней, человек издавал
приветственные крики и ногой снимал с
головы котелок.

Наконец,
прикатил малютка лет восьми со старческим
лицом и зашнырял между взрослыми на
крошечной двухколеске, к которой был
приделан громадный автомобильный гудок.

Сделав несколько
петель, вся компания под тревожную дробь
барабана из оркестра подкатилась к
самому краю сцены, и зрители первых
рядов ахнули и откинулись, потому что
публике показалось, что вся тройка со
своими машинами грохнется в оркестр.

Но велосипеды
остановились как раз в тот момент, когда
передние колеса уже грозили соскользнуть
в бездну на головы музыкантам. Велосипедисты
с громким криком «Ап!» соскочили с машин
и раскланялись, причем блондинка посылала
публике воздушные поцелуи, а малютка
протрубил смешной сигнал на своем гудке.

Рукоплескания
потрясли здание, голубой занавес пошел
с двух сторон и закрыл велосипедистов,
зеленые огни с надписью «выход» у дверей
погасли, и в паутине трапеций под куполом,
как солнце, зажглись белые шары. Наступил
антракт перед последним отделением.

Гибкие материалы:  Плинтусная лента: использование эластичных конструкций в оформлении помещений

Единственным
человеком, которого ни в коей мере не
интересовали чудеса велосипедной
техники семьи Джулли, был Григорий
Данилович Римский. В полном одиночестве
он сидел в своем кабинете, кусал тонкие
губы, и по лицу его то и дело проходила
судорога.

Римскому было
известно, куда он ушел, но он ушел и… не
пришел обратно! Римский пожимал плечами
и шептал сам себе:

– Но за
что?!

И, странное
дело: такому деловому человеку, как
финдиректор, проще всего, конечно, было
позвонить туда, куда отправился Варенуха,
и узнать, что с тем стряслось, а между
тем он до десяти часов вечера не мог
принудить себя сделать это.

В десять же,
совершив над собою форменное насилие,
Римский снял трубку с аппарата и тут
убедился в том, что телефон его мертв.
Курьер доложил, что и остальные аппараты
в здании испортились. Это, конечно,
неприятное, но не сверхъестественное
событие почему-то окончательно потрясло
финдиректора, но в то же время и обрадовало:
отвалилась необходимость звонить.

В то время, как
над головой финдиректора вспыхнула и
замигала красная лампочка, возвещая
начало антракта, вошел курьер и сообщил,
что приехал иностранный артист.
Финдиректора почему-то передернуло, и,
став уж совсем мрачнее тучи, он отправился
за кулисы, чтобы принимать гастролера,
так как более принимать было некому.

В большую
уборную из коридора, где уже трещали
сигнальные звонки, под разными предлогами
заглядывали любопытные. Тут были
фокусники в ярких халатах и в чалмах,
конькобежец в белой вязаной куртке,
бледный от пудры рассказчик и гример.

Прибывшая
знаменитость поразила всех своим
невиданным по длине фраком дивного
покроя и тем, что явилась в черной
полумаске. Но удивительнее всего были
двое спутников черного мага: длинный
клетчатый в треснувшем пенсне и черный
жирный кот, который, войдя в уборную на
задних лапах, совершенно непринужденно
сел на диван, щурясь на оголенные
гримировальные лампионы.

Римский
постарался изобразить на лице улыбку,
от чего оно сделалось кислым и злым, и
раскланялся с безмолвным магом, сидящим
рядом с котом на диване. Рукопожатия не
было. Зато развязный клетчатый сам
отрекомендовался финдиректору, назвав
себя «ихний помощник».

Весьма
принужденно и сухо Григорий Данилович
осведомился у свалившегося ему на голову
клетчатого о том, где аппаратура артиста.

– Алмаз вы
наш небесный, драгоценнейший господин
директор, – дребезжащим голосом
ответил помощник мага, – наша
аппаратура всегда при нас. Вот она! Эйн,
цвей, дрей! – и, повертев перед глазами
Римского узловатыми пальцами, внезапно
вытащил из-за уха у кота собственные
Римского золотые часы с цепочкой, которые
до этого были у финдиректора в жилетном
кармане под застегнутым пиджаком и с
продетой в петлю цепочкой.

Римский невольно
ухватился за живот, присутствующие
ахнули, а гример, заглядывающий в дверь,
одобрительно крякнул.

– Ваши
часики? Прошу получить, – развязно
улыбаясь, сказал клетчатый и на грязной
ладони подал растерянному Римскому его
собственность.

– С таким
в трамвай не садись, – тихо и весело
шепнул рассказчик гримеру.

Но кот отмочил
штуку почище номера с чужими часами.
Неожиданно поднявшись с дивана, он на
задних лапах подошел к подзеркальному
столику, передней лапой вытащил пробку
из графина, налил воды в стакан, выпил
ее, водрузил пробку на место и гримировальной
тряпкой вытер усы.

Тут никто даже
и не ахнул, только рты раскрыли, а гример
восхищенно шепнул:

– Ай, класс!

Тут в третий
раз тревожно загремели звонки, и все,
возбужденные и предвкушающие интересный
номер, повалили из уборной вон.

Через минуту
в зрительном зале погасли шары, вспыхнула
и дала красноватый отблеск на низ
занавеса рампа, и в освещенной щели
занавеса предстал перед публикой полный,
веселый как дитя человек с бритым лицом,
в помятом фраке и несвежем белье. Это
был хорошо знакомый всей Москве
конферансье Жорж Бенгальский.

– Итак,
граждане, – заговорил Бенгальский,
улыбаясь младенческой улыбкой, –
сейчас перед вами выступит… – тут
Бенгальский прервал сам себя и заговорил
с другими интонациями: – Я вижу, что
количество публики к третьему отделению
еще увеличилось.

У нас сегодня половина
города! Как-то на днях встречаю я приятеля
и говорю ему: «Отчего не заходишь к нам?
Вчера у нас была половина города». А он
мне отвечает: «А я живу в другой половине!»
– Бенгальский сделал паузу, ожидая, что
произойдет взрыв смеха, но так как никто
не засмеялся, то он продолжал:

–…Итак,
выступает знаменитый иностранный артист
мосье Воланд с сеансом черной магии!
Ну, мы-то с вами понимаем, – тут
Бенгальский улыбнулся мудрой улыбкой, –
что ее вовсе не существует на свете и
что она не что иное, как суеверие, а
просто маэстро Воланд в высокой степени
владеет техникой фокуса, что и будет
видно из самой интересной части, то есть
разоблачения этой техники, а так как мы
все как один и за технику, и за ее
разоблачение, то попросим господина
Воланда!

Произнеся всю
эту ахинею, Бенгальский сцепил обе руки
ладонь к ладони и приветственно замахал
ими в прорез занавеса, от чего тот, тихо
шумя, и разошелся в стороны.

Выход мага с
его длинным помощником и котом, вступившим
на сцену на задних лапах, очень понравился
публике.

– Кресло
мне, – негромко приказал Воланд, и в
ту же секунду, неизвестно как и откуда,
на сцене появилось кресло, в которое и
сел маг. – Скажи мне, любезный Фагот, –
осведомился Воланд у клетчатого гаера,
носившего, по-видимому, и другое
наименование, кроме «Коровьев», –
как по-твоему, ведь московское
народонаселение значительно изменилось?

Маг поглядел
на затихшую, пораженную появлением
кресла из воздуха публику.

– Точно
так, мессир, – негромко ответил
Фагот-Коровьев.

– Ты прав.
Горожане сильно изменились, внешне, я
говорю, как и сам город, впрочем. О
костюмах нечего уж и говорить, но
появились эти… как их… трамваи,
автомобили…

– Автобусы, –
почтительно подсказал Фагот.

Публика
внимательно слушала этот разговор,
полагая, что он является прелюдией к
магическим фокусам. Кулисы были забиты
артистами и рабочими сцены, и между их
лицами виднелось напряженное, бледное
лицо Римского.

Физиономия
Бенгальского, приютившегося сбоку
сцены, начала выражать недоумение. Он
чуть-чуть приподнял бровь и, воспользовавшись
паузой, заговорил:

– Иностранный
артист выражает свое восхищение Москвой,
выросшей в техническом отношении, а
также и москвичами, – тут Бенгальский
дважды улыбнулся, сперва партеру, а
потом галерее.

Воланд, Фагот
и кот повернули головы в сторону
конферансье.

– Разве я
выразил восхищение? – спросил маг у
Фагота.

– Никак
нет, мессир, вы никакого восхищения не
выражали, – ответил тот.

– Так что
же говорит этот человек?

– А он
попросту соврал! – звучно, на весь
театр сообщил клетчатый помошник и,
обратясь к Бенгальскому, прибавил: –
Поздравляю вас, гражданин, соврамши!

С галерки
плеснуло смешком, а Бенгальский вздрогнул
и выпучил глаза.

– Но меня,
конечно, не столько интересуют автобусы,
телефоны и прочая…

– Аппаратура! –
подсказал клетчатый.

– Совершенно
верно, благодарю, – медленно говорил
маг тяжелым басом, – сколько гораздо
более важный вопрос: изменились ли эти
горожане внутренне?

– Да, это
важнейший вопрос, сударь.

В кулисах стали
переглядываться и пожимать плечами,
Бенгальский стоял красный, а Римский
был бледен. Но тут, как бы отгадав
начавшуюся тревогу, маг сказал:

– Однако
мы заговорились, дорогой Фагот, а публика
начинает скучать. Покажи для начала
что-нибудь простенькое.

Зал облегченно
шевельнулся. Фагот и кот разошлись в
разные стороны по рампе. Фагот щелкнул
пальцами, залихватски крикнул:

– Три,
четыре! – поймал из воздуха колоду
карт, стасовал ее и лентой пустил коту.
Кот ленту перехватил и пустил ее обратно.
Атласная змея фыркнула, Фагот раскрыл
рот, как птенец, и всю ее, карту за картой,
заглотал.

После этого
кот раскланялся, шаркнув правой задней
лапой, и вызвал неимоверный аплодисмент.

– Класс,
класс! – восхищенно кричали за
кулисами.

А Фагот тыкнул
пальцем в партер и объявил:

– Колода
эта таперича, уважаемые граждане,
находится в седьмом ряду у гражданина
Парчевского, как раз между трехрублевкой
и повесткой о вызове в суд по делу об
уплате алиментов гражданке Зельковой.

В партере
зашевелились, начали привставать, и,
наконец, какой-то гражданин, которого,
точно, звали Парчевским, весь пунцовый
от изумления, извлек из бумажника колоду
и стал тыкать ею в воздух, не зная, что
с нею делать.

– Пусть она
останется у вас на память! – прокричал
Фагот. – Недаром же вы говорили вчера
за ужином, что кабы не покер, то жизнь
ваша в Москве была бы совершенно несносна.

– Стара
штука, – послышалось с галерки, –
этот в партере из той же компании.

– Вы
полагаете? – заорал Фагот, прищуриваясь
на галерею, – в таком случае, и вы в
одной шайке с нами, потому что она у вас
в кармане!

На галерке
произошло движение, и послышался
радостный голос:

– Верно! У
него! Тут, тут… Стой! Да это червонцы!

Сидящие в
партере повернули головы. На галерее
какой-то смятенный гражданин обнаружил
у себя в кармане пачку, перевязанную
банковским способом и с надписью на
обложке: «Одна тысяча рублей».

Соседи навалились
на него, а он в изумлении ковырял ногтем
обложку, стараясь дознаться, настоящие
ли это червонцы или какие-нибудь
волшебные.

– Ей богу,
настоящие! Червонцы! – кричали с
галерки радостно.

– Сыграйте
и со мной в такую колоду, – весело
попросил какой-то толстяк в середине
партера.

– Авек
плезир! – отозвался Фагот, – но
почему же с вами одним? Все примут горячее
участие! – и скомандовал: – Прошу
глядеть вверх!… Раз! – в руке у него
показался пистолет, он крикнул: – Два! –
Пистолет вздернулся кверху. Он крикнул:
– Три! – сверкнуло, бухнуло, и тотчас
же из-под купола, ныряя между трапециями,
начали падать в зал белые бумажки.

Они вертелись,
их разносило в стороны, забивало на
галерею, откидывало в оркестр и на сцену.
Через несколько секунд денежный дождь,
все густея, достиг кресел, и зрители
стали бумажки ловить.

Поднимались
сотни рук, зрители сквозь бумажки глядели
на освещенную сцену и видели самые
верные и праведные водяные знаки. Запах
тоже не оставлял никаких сомнений: это
был ни с чем по прелести не сравнимый
запах только что отпечатанных денег.

Сперва веселье, а потом изумленье
охватило весь театр. Всюду гудело слово
«червонцы, червонцы», слышались
восклицанья «ах, ах!» и веселый смех.
Кое-кто уже ползал в проходе, шаря под
креслами. Многие стояли на сиденьях,
ловя вертлявые, капризные бумажки.

На лицах милиции
помаленьку стало выражаться недоумение,
а артисты без церемонии начали высовываться
из кулис.

В бельэтаже
послышался голос: «Ты чего хватаешь?
Это моя! Ко мне летела!» И другой голос:
«Да ты не толкайся, я тебя сам так
толкану!» И вдруг послышалась плюха.
Тотчас в бельэтаже появился шлем
милиционера, из бельэтажа кого-то повели.

Вообще
возбуждение возрастало, и неизвестно,
во что бы все это вылилось, если бы Фагот
не прекратил денежный дождь, внезапно
дунув в воздух.

Двое молодых
людей, обменявшись многозначительным
веселым взглядом, снялись с мест и
прямехонько направились в буфет. В
театре стоял гул, у всех зрителей
возбужденно блестели глаза. Да, да,
неизвестно, во что бы все это вылилось,
если бы Бенгальский не нашел в себе силы
и не шевельнулся бы.

– Вот,
граждане, мы с вами видели случай так
называемого массового гипноза. Чисто
научный опыт, как нельзя лучше доказывающий,
что никаких чудес и магии не существует.
Попросим же маэстро Воланда разоблачить
нам этот опыт.

Тут он
зааплодировал, но в совершенном
одиночестве, и на лице при этом у него
играла уверенная улыбка, но в глазах
этой уверенности отнюдь не было, и скорее
в них выражалась мольба.

Публике речь
Бенгальского не понравилась. Наступило
полное молчание, которое было прервано
клетчатым Фаготом.

– Это
опять-таки случай так называемого
вранья, – объявил он громким козлиным
тенором, – бумажки, граждане, настоящие!

– Браво! –
отрывисто рявкнул бас где-то в высоте.

– Между
прочим, этот, – тут Фагот указал на
Бенгальского, – мне надоел. Суется
все время, куда его не спрашивают, ложными
замечаниями портит сеанс! Что бы нам
такое с ним сделать?

– Голову
ему оторвать! – сказал кто-то сурово
на галерке.

– Как вы
говорите? Ась? – тотчас отозвался на
это безобразное предложение Фагот, –
голову оторвать? Это идея! Бегемот! –
закричал он коту, – делай! Эйн, цвей,
дрей!

И произошла
невиданная вещь. Шерсть на черном коте
встала дыбом, и он раздирающе мяукнул.
Затем сжался в комок и, как пантера,
махнул прямо на грудь Бенгальскому, а
оттуда перескочил на голову.

Две с половиной
тысячи человек в театре вскрикнули как
один. Кровь фонтанами из разорванных
артерий на шее ударила вверх и залила
и манишку и фрак. Безглавое тело как-то
нелепо загребло ногами и село на пол.

– Доктора!

– Ты будешь
в дальнейшем молоть всякую чушь? –
грозно спросил Фагот у плачущей головы.

– Не буду
больше! – прохрипела голова.

– Ради бога,
не мучьте его! – вдруг, покрывая гам,
прозвучал из ложи женский голос, и маг
повернул в сторону этого голоса лицо.

– Так что
же, граждане, простить его, что ли? –
спросил Фагот, обращаясь к залу.

– Простить!
Простить! – раздались вначале
отдельные и преимущественно женские
голоса, а затем они слились в один хор
с мужскими.

– Как
прикажете, мессир? – спросил Фагот
у замаскированного.

– Ну что
же, – задумчиво отозвался тот, –
они – люди как люди. Любят деньги, но
ведь это всегда было… Человечество
любит деньги, из чего бы те ни были
сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из
бронзы или из золота.

Ну, легкомысленны…
ну, что ж… и милосердие иногда стучится
в их сердца… обыкновенные люди… в
общем, напоминают прежних… квартирный
вопрос только испортил их… – и громко
приказал: – Наденьте голову.

Кот, прицелившись
поаккуратнее, нахлобучил голову на шею,
и она точно села на свое место, как будто
никуда и не отлучалась.

И главное, даже
шрама на шее никакого не осталось. Кот
лапами обмахнул фрак Бенгальского и
пластрон, и с них исчезли следы крови.
Фагот поднял сидящего Бенгальского на
ноги, сунул ему в карман фрака пачку
червонцев и выпроводил со сцены со
словами:

– Катитесь
отсюда! Без вас веселей.

Бессмысленно
оглядываясь и шатаясь, конферансье
добрел только до пожарного поста, и там
с ним сделалось худо. Он жалобно вскрикнул:

– Голова
моя, голова!

В числе прочих
к нему бросился Римский. Конферансье
плакал, ловил в воздухе что-то руками,
бормотал:

– Отдайте
мою голову! Голову отдайте! Квартиру
возьмите, картины возьмите, только
голову отдайте!

Курьер побежал
за врачом. Бенгальского пробовали
уложить на диван в уборной, но он стал
отбиваться, сделался буен. Пришлось
вызывать карету. Когда несчастного
конферансье увезли, Римский побежал
обратно на сцену и увидел, что на ней
происходят новые чудеса.

Да, кстати, в
это ли время или немножко раньше, но
только маг, вместе со своим полинялым
креслом, исчез со сцены, причем надо
сказать, что публика совершенно этого
не заметила, увлеченная теми чрезвычайными
вещами, которые развернул на сцене
Фагот.

А Фагот,
спровадив пострадавшего конферансье,
объявил публике так:

– Таперича,
когда этого надоедалу сплавили, давайте
откроем дамский магазин!

И тотчас пол
сцены покрылся персидскими коврами,
возникли громадные зеркала, с боков
освещенные зеленоватыми трубками, а
меж зеркал витрины, и в них зрители в
веселом ошеломлении увидели разных
цветов и фасонов парижские женские
платья.

Это в одних витринах, а в других
появились сотни дамских шляп, и с
перышками, и без перышек, и с пряжками,
и без них, сотни же туфель – черных,
белых, желтых, кожаных, атласных, замшевых,
и с ремешками, и с камушками.

Между туфель
появились футляры, и в них заиграли
светом блестящие грани хрустальных
флаконов. Горы сумочек из антилоповой
кожи, из замши, из шелка, а между ними –
целые груды чеканных золотых продолговатых
футлярчиков, в которых бывает губная
помада.

Черт знает
откуда взявшаяся рыжая девица в вечернем
черном туалете, всем хорошая девица,
кабы не портил ее причудливый шрам на
шее, заулыбалась у витрин хозяйской
улыбкой.

Фагот, сладко
ухмыляясь, объявил, что фирма совершенно
бесплатно производит обмен старых
дамских платьев и обуви на парижские
модели и парижскую же обувь. То же самое
он добавил относительно сумочек, духов
и прочего.

Кот начал
шаркать задней лапой, передней и в то
же время выделывая какие-то жесты,
свойственные швейцарам, открывающим
дверь.

Девица хоть и
с хрипотцой, но сладко запела, картавя,
что-то малопонятное, но, судя по женским
лицам в партере, очень соблазнительное:

– Герлэн,
шанель номер пять, мицуко, нарсис нуар,
вечерние платья, платья коктейль…

Фагот извивался,
кот кланялся, девица открывала стеклянные
витрины.

– Прошу! –
орал Фагот, – без всякого стеснения
и церемоний!

Публика
волновалась, но идти на сцену пока никто
не решался. Но наконец какая-то брюнетка
вышла из десятого ряда партера и, улыбаясь
так, что ей, мол, решительно все равно и
в общем наплевать, прошла и по боковому
трапу поднялась на сцену.

– Браво! –
вскричал Фагот, – приветствую первую
посетительницу! Бегемот, кресло! Начнем
с обуви, мадам.

Брюнетка села
в кресло, и Фагот тотчас вывалил на ковер
перед нею целую груду туфель.

Брюнетка сняла
свою правую туфлю, примерила сиреневую,
потопала в ковер, осмотрела каблук.

– А они не
будут жать? – задумчиво спросила
она.

На это Фагот
обиженно воскликнул:

– Что вы,
что вы! – и кот от обиды мяукнул.

– Я беру
эту пару, мосье, – сказала брюнетка
с достоинством, надевая и вторую туфлю.

Старые туфли
брюнетки были выброшены за занавеску,
и туда же проследовала и сама она в
сопровождении рыжей девицы и Фагота,
несшего на плечиках несколько модельных
платьев. Кот суетился, помогал и для
пущей важности повесил себе на шею
сантиметр.

Через минуту
из-за занавески вышла брюнетка в таком
платье, что по всему партеру прокатился
вздох. Храбрая женщина, до удивительности
похорошевшая, остановилась у зеркала,
повела обнаженными плечами, потрогала
волосы на затылке и изогнулась, стараясь
заглянуть себе за спину.

– Фирма
просит вас принять это на память, –
сказал Фагот и подал брюнетке открытый
футляр с флаконом.

– Мерси, –
надменно ответила брюнетка и пошла по
трапу в партер. Пока она шла, зрители
вскакивали, прикасались к футляру.

И вот тут
прорвало начисто, и со всех сторон на
сцену пошли женщины. В общем возбужденном
говоре, смешках и вздохах послышался
мужской голос: «Я не позволю тебе!» – и
женский: «Деспот и мещанин, не ломайте
мне руку!

» Женщины исчезали за занавеской,
оставляли там свои платья и выходили в
новых. На табуретках с золочеными ножками
сидел целый ряд дам, энергично топая в
ковер заново обутыми ногами. Фагот
становился на колени, орудовал роговой
надевалкой, кот, изнемогая под грудами
сумочек и туфель, таскался от витрины
к табуретам и обратно, девица с
изуродованной шеей то появлялась, то
исчезала и дошла до того, что уж полностью
стала тарахтеть по-французски, и
удивительно было то, что ее с полуслова
понимали все женщины, даже те из них,
что не знали ни одного французского
слова.

Общее изумление
вызвал мужчина, затесавшийся на сцену.
Он объявил, что у супруги его грипп и
что он поэтому просит передать ей
что-нибудь через него. В доказательство
же того, что он действительно женат,
гражданин был готов предъявить паспорт.

Заявление заботливого мужа было встречено
хохотом, Фагот проорал, что верит, как
самому себе, и без паспорта, и вручил
гражданину две пары шелковых чулок, кот
от себя добавил футлярчик с помадой.

Опоздавшие
женщины рвались на сцену, со сцены текли
счастливицы в бальных платьях, в пижамах
с драконами, в строгих визитных костюмах,
в шляпочках, надвинутых на одну бровь.

Тогда Фагот
объявил, что за поздним временем магазин
закрывается до завтрашнего вечера ровно
через одну минуту, и неимоверная суета
поднялась на сцене. Женщины наскоро,
без всякой примерки, хватали туфли.

Одна, как буря, ворвалась за занавеску,
сбросила там свой костюм и овладела
первым, что подвернулось, – шелковым,
в громадных букетах, халатом и, кроме
того, успела подцепить два футляра
духов.

Ровно через
минуту грянул пистолетный выстрел,
зеркала исчезли, провалились витрины
и табуретки, ковер растаял в воздухе
так же, как и занавеска. Последней исчезла
высоченная гора старых платьев и обуви,
и стала сцена опять строга, пуста и гола.

И вот здесь в
дело вмешалось новое действующее лицо.

Приятный
звучный и очень настойчивый баритон
послышался из ложи № 2:

– Все-таки
желательно, гражданин артист, чтобы вы
незамедлительно разоблачили бы перед
зрителями технику ваших фокусов, в
особенности фокус с денежными бумажками.
Желательно также и возвращение конферансье
на сцену. Судьба его волнует зрителей.

Баритон
принадлежал не кому иному, как почетному
гостю сегодняшнего вечера Аркадию
Аполлоновичу Семплеярову, председателю
акустической комиссии московских
театров.

Аркадий
Аполлонович помещался в ложе с двумя
дамами: пожилой, дорого и модно одетой,
и другой – молоденькой и хорошенькой,
одетой попроще. Первая из них, как вскоре
выяснилось при составлении протокола,
была супругой Аркадия Аполлоновича, а
вторая – дальней родственницей его,
начинающей и подающей надежды актрисой,
приехавшей из Саратова и проживающей
на квартире Аркадия Аполлоновича и его
супруги.

– Пардон! –
отозвался Фагот, – я извиняюсь, здесь
разоблачать нечего, все ясно.

– Нет,
виноват! Разоблачение совершенно
необходимо. Без этого ваши блестящие
номера оставят тягостное впечатление.
Зрительская масса требует объяснения.

– Зрительская
масса, – перебил Семплеярова наглый
гаер, – как будто ничего не заявляла?
Но, принимая во внимание ваше
глубокоуважаемое желание, Аркадий
Аполлонович, я, так и быть, произведу
разоблачение. Но для этого разрешите
еще один крохотный номерок?

– Отчего
же, – покровительственно ответил
Аркадий Аполлонович, – но непременно
с разоблачением!

– Слушаюсь,
слушаюсь. Итак, позвольте вас спросить,
где вы были вчера вечером, Аркадий
Аполлонович?

При этом
неуместном и даже, пожалуй, хамском
вопросе лицо Аркадия Аполлоновича
изменилось, и весьма сильно изменилось.

– Аркадий
Аполлонович вчера вечером был на
заседании акустической комиссии, –
очень надменно заявила супруга Аркадия
Аполлоновича, – но я не понимаю, какое
отношение это имеет к магии.

– Уй, мадам! –
подтвердил Фагот, – натурально, вы
не понимаете. Насчет же заседания вы в
полном заблуждении. Выехав на упомянутое
заседание, каковое, к слову говоря, и
назначено-то вчера не было, Аркадий
Аполлонович отпустил своего шофера у
здания акустической комиссии на Чистых
прудах (весь театр затих), а сам на
автобусе поехал на Елоховскую улицу в
гости к артистке разъездного районного
театра Милице Андреевне Покобатько и
провел у нее в гостях около четырех
часов.

– Ой! –
страдальчески воскликнул кто-то в полной
тишине.

Молодая же
родственница Аркадия Аполлоновича
вдруг расхохоталась низким и страшным
смехом.

– Все
понятно! – воскликнула она, – и я
давно уже подозревала это. Теперь мне
ясно, почему эта бездарность получила
роль Луизы!

И, внезапно
размахнувшись коротким и толстым лиловым
зонтиком, она ударила Аркадия Аполлоновича
по голове.

Подлый же
Фагот, и он же Коровьев, прокричал:

– Вот,
почтенные граждане, один из случаев
разоблачения, которого так назойливо
добивался Аркадий Аполлонович!

– Как смела
ты, негодяйка, коснуться Аркадия
Аполлоновича? – грозно спросила
супруга Аркадия Аполлоновича, поднимаясь
в ложе во весь свой гигантский рост.

Второй короткий
прилив сатанинского смеха овладел
молодой родственницей.

– Уж
кто-кто, – ответила она, хохоча, –
а уж я-то смею коснуться! – и второй
раз раздался сухой треск зонтика,
отскочившего от головы Аркадия
Аполлоновича.

– Милиция!
Взять ее! – таким страшным голосом
прокричала супруга Семплеярова, что у
многих похолодели сердца.

А тут еще кот
выскочил к рампе и вдруг рявкнул на весь
театр человеческим голосом:

– Сеанс
окончен! Маэстро! Урежьте марш!!

Ополоумевший
дирижер, не отдавая себе отчета в том,
что делает, взмахнул палочкой, и оркестр
не заиграл, и даже не грянул, и даже не
хватил, а именно, по омерзительному
выражению кота, урезал какой-то
невероятный, ни на что не похожий по
развязности своей марш.

На мгновенье
почудилось, что будто слышаны были
некогда, под южными звездами, в кафешантане,
какие-то малопонятные, но разудалые
слова этого марша:

Его превосходительство

Любил домашних
птиц

И брал под
покровительство

Хорошеньких
девиц!!!

А может быть,
не было никаких этих слов, а были другие
на эту же музыку, какие-то неприличные
крайне. Важно не это, а важно то, что в
Варьете после всего этого началось
что-то вроде столпотворения вавилонского.

И видно было,
что сцена внезапно опустела и что
надувало Фагот, равно как и наглый котяра
Бегемот, растаяли в воздухе, исчезли,
как раньше исчез маг в кресле с полинявшей
обивкой.

Глава 5было дело в грибоедове

Старинный
двухэтажный дом кремового цвета помещался
на бульварном кольце в глубине чахлого
сада, отделенного от тротуара кольца
резною чугунною решеткой. Небольшая
площадка перед домом была заасфальтирована,
и в зимнее время на ней возвышался сугроб
с лопатой, а в летнее время она превращалась
в великолепнейшее отделение летнего
ресторана под парусиновым тентом.

Дом назывался
«домом Грибоедова» на том основании,
что будто бы некогда им владела тетка
писателя – Александра Сергеевича
Грибоедова. Ну владела или не владела
– мы того не знаем. Помнится даже, что,
кажется, никакой тетки-домовладелицы
у Грибоедова не было… Однако дом так
называли.

Более того, один московский
врун рассказывал, что якобы вот во втором
этаже, в круглом зале с колоннами,
знаменитый писатель читал отрывки из
«Горя от ума» этой самой тетке,
раскинувшейся на софе, а впрочем, черт
его знает, может быть, и читал, не важно
это!

А важно то, что
в настоящее время владел этим домом тот
самый МАССОЛИТ, во главе которого стоял
несчастный Михаил Александрович Берлиоз
до своего появления на Патриарших
прудах.

С легкой руки
членов МАССОЛИТа никто не называл дом
«домом Грибоедова», а все говорили
просто – «Грибоедов»: «Я вчера два часа
протолкался у Грибоедова», – «Ну и
как?» – «В Ялту на месяц добился». –
«Молодец!». Или: «Пойди к Берлиозу, он
сегодня от четырех до пяти принимает в
Грибоедове…» И так далее.

МАССОЛИТ
разместился в Грибоедове так, что лучше
и уютнее не придумать. Всякий, входящий
в Грибоедова, прежде всего знакомился
невольно с извещениями разных спортивных
кружков и с групповыми, а также
индивидуальными фотографиями членов
МАССОЛИТа, которыми (фотографиями) были
увешаны стены лестницы, ведущей во
второй этаж.

На дверях
первой же комнаты в этом верхнем этаже
виднелась крупная надпись «Рыбно-дачная
секция», и тут же был изображен карась,
попавшийся на уду.

На дверях
комнаты № 2 было написано что-то не
совсем понятное: «Однодневная творческая
путевка. Обращаться к М. В. Подложной».

Следующая
дверь несла на себе краткую, но уже вовсе
непонятную надпись: «Перелыгино». Потом
у случайного посетителя Грибоедова
начинали разбегаться глаза от надписей,
пестревших на ореховых теткиных дверях:
«Запись в очередь на бумагу у Поклевкиной»,
«Касса», «Личные расчеты скетчистов»…

Прорезав
длиннейшую очередь, начинавшуюся уже
внизу в швейцарской, можно было видеть
надпись на двери, в которую ежесекундно
ломился народ: «Квартирный вопрос».

За квартирным
вопросом открывался роскошный плакат,
на котором изображена была скала, а по
гребню ее ехал всадник в бурке и с
винтовкой за плечами. Пониже – пальмы
и балкон, на балконе – сидящий молодой
человек с хохолком, глядящий куда-то
ввысь очень-очень бойкими глазами и
держащий в руке самопишущее перо.

Подпись: «Полнообъемные творческие
отпуска от двух недель (рассказ-новелла)
до одного года (роман, трилогия). Ялта,
Суук-Су, Боровое, Цихидзири, Махинджаури,
Ленинград (Зимний дворец)». У этой двери
также была очередь, но не чрезмерная,
человек в полтораста.

Далее следовали,
повинуясь прихотливым изгибам, подъемам
и спускам Грибоедовского дома, –
«Правление МАССОЛИТа», «Кассы № 2,
3, 4, 5», «Редакционная коллегия»,
«Председатель МАССОЛИТа», «Бильярдная»,
различные подсобные учреждения, наконец,
тот самый зал с колоннадой, где тетка
наслаждалась комедией гениального
племянника.

Всякий
посетитель, если он, конечно, был не
вовсе тупицей, попав в Грибоедова, сразу
же соображал, насколько хорошо живется
счастливцам – членам МАССОЛИТа, и черная
зависть начинала немедленно терзать
его.

И немедленно же он обращал к небу
горькие укоризны за то, что оно не
наградило его при рождении литературным
талантом, без чего, естественно, нечего
было и мечтать овладеть членским
МАССОЛИТским билетом, коричневым,
пахнущим дорогой кожей, с золотой широкой
каймой, – известным всей Москве
билетом.

Кто скажет
что-нибудь в защиту зависти? Это чувство
дрянной категории, но все же надо войти
и в положение посетителя. Ведь то, что
он видел в верхнем этаже, было не все и
далеко еще не все. Весь нижний этаж
теткиного дома был занят рестораном, и
каким рестораном!

По справедливости он
считался самым лучшим в Москве. И не
только потому, что размещался он в двух
больших залах со сводчатыми потолками,
расписанными лиловыми лошадьми с
ассирийскими гривами, не только потому,
что на каждом столике помещалась лампа,
накрытая шалью, не только потому, что
туда не мог проникнуть первый попавшийся
человек с улицы, а еще и потому, что
качеством своей провизии Грибоедов бил
любой ресторан в Москве, как хотел, и
что эту провизию отпускали по самой
сходной, отнюдь не обременительной
цене.

Поэтому нет
ничего удивительного в таком хотя бы
разговоре, который однажды слышал автор
этих правдивейших строк у чугунной
решетки Грибоедова:

– Ты где
сегодня ужинаешь, Амвросий?

– Что за
вопрос, конечно, здесь, дорогой Фока!
Арчибальд Арчибальдович шепнул мне
сегодня, что будут порционные судачки
а натюрель. Виртуозная штука!

– Умеешь
ты жить, Амвросий! – со вздохом отвечал
тощий, запущенный, с карбункулом на шее
Фока румяногубому гиганту, золотистоволосому,
пышнощекому Амвросию-поэту.

– Никакого
уменья особенного у меня нету, –
возражал Амвросий, – а обыкновенное
желание жить по-человечески. Ты хочешь
сказать, Фока, что судачки можно встретить
и в «Колизее». Но в «Колизее» порция
судачков стоит тринадцать рублей
пятнадцать копеек, а у нас – пять
пятьдесят!

Кроме того, в «Колизее»
судачки третьедневочные, и, кроме того,
еще у тебя нет гарантии, что ты не получишь
в «Колизее» виноградной кистью по морде
от первого попавшего молодого человека,
ворвавшегося с театрального проезда.

– Я не
уговариваю тебя, Амвросий, – пищал
Фока. – Дома можно поужинать.

– Слуга
покорный, – трубил Амвросий, –
представляю себе твою жену, пытающуюся
соорудить в кастрюльке в общей кухне
дома порционные судачки а натюрель!
Ги-ги-ги!.. Оревуар, Фока! – и, напевая,
Амвросий устремлялся к веранде под
тентом.

Эх-хо-хо… Да,
было, было!.. Помнят московские старожилы
знаменитого Грибоедова! Что отварные
порционные судачки! Дешевка это, милый
Амвросий! А стерлядь, стерлядь в
серебристой кастрюльке, стерлядь
кусками, переложенными раковыми шейками
и свежей икрой?

А яйца-кокотт с шампиньоновым
пюре в чашечках? А филейчики из дроздов
вам не нравились? С трюфелями? Перепела
по-генуэзски? Десять с полтиной! Да джаз,
да вежливая услуга! А в июле, когда вся
семья на даче, а вас неотложные литературные
дела держат в городе, – на веранде,
в тени вьющегося винограда, в золотом
пятне на чистейшей скатерти тарелочка
супа-прентаньер?

Помните, Амвросий? Ну
что же спрашивать! По губам вашим вижу,
что помните. Что ваши сижки, судачки! А
дупеля, гаршнепы, бекасы, вальдшнепы по
сезону, перепела, кулики? Шипящий в горле
нарзан?! Но довольно, ты отвлекаешься,
читатель! За мной!..

В половине
одиннадцатого часа того вечера, когда
Берлиоз погиб на Патриарших, в Грибоедове
наверху была освещена только одна
комната, и в ней томились двенадцать
литераторов, собравшихся на заседание
и ожидавших Михаила Александровича.

Сидящие на
стульях, и на столах, и даже на двух
подоконниках в комнате правления
МАССОЛИТа серьезно страдали от духоты.
Ни одна свежая струя не проникала в
открытые окна. Москва отдавала накопленный
за день в асфальте жар, и ясно было, что
ночь не принесет облегчения.

Беллетрист
Бескудников – тихий, прилично одетый
человек с внимательными и в то же время
неуловимыми глазами – вынул часы.
Стрелка ползла к одиннадцати. Бескудников
стукнул пальцем по циферблату, показал
его соседу, поэту Двубратскому, сидящему
на столе и от тоски болтающему ногами,
обутыми в желтые туфли на резиновом
ходу.

– Однако, –
проворчал Двубратский.

– Хлопец,
наверно, на Клязьме застрял, – густым
голосом отозвалась Настасья Лукинишна
Непременова, московская купеческая
сирота, ставшая писательницей и сочиняющая
батальные морские рассказы под псевдонимом
«Штурман Жорж».

– Позвольте! –
смело заговорил автор популярных скетчей
Загривов. – Я и сам бы сейчас с
удовольствием на балкончике чайку
попил, вместо того чтобы здесь вариться.
Ведь заседание-то назначено в десять?

– А сейчас
хорошо на Клязьме, – подзудила
присутствующих Штурман Жорж, зная, что
дачный литераторский поселок Перелыгино
на Клязьме – общее больное место. –
Теперь уж соловьи, наверно, поют.

– Третий
год вношу денежки, чтобы больную базедовой
болезнью жену отправить в этот рай, да
что-то ничего в волнах не видно, –
ядовито и горько сказал новеллист
Иероним Поприхин.

– Это уж
как кому повезет, – прогудел с
подоконника критик Абабков.

Радость
загорелась в маленьких глазках Штурман
Жоржа, и она сказала, смягчая свое
контральто:

– Не надо,
товарищи, завидовать. Дач всего двадцать
две, и строится еще только семь, а нас в
МАССОЛИТе три тысячи.

– Три тысячи
сто одиннадцать человек, – вставил
кто-то из угла.

– Ну вот
видите, – проговорила Штурман, –
что же делать? Естественно, что дачи
получили наиболее талантливые из нас…

– Генералы! –
напрямик врезался в склоку Глухарев-сценарист.

Бескудников,
искусственно зевнув, вышел из комнаты.

– Одни в
пяти комнатах в Перелыгине, – вслед
ему сказал Глухарев.

– Лаврович
один в шести, – вскричал Денискин, –
и столовая дубом обшита!

– Э, сейчас
не в этом дело, – прогудел Абабков, –
а в том, что половина двенадцатого.

Начался шум,
назревало что-то вроде бунта. Стали
звонить в ненавистное Перелыгино, попали
не в ту дачу, к Лавровичу, узнали, что
Лаврович ушел на реку, и совершенно от
этого расстроились. Наобум позвонили
в комиссию изящной словесности по
добавочному № 930 и, конечно, никого
там не нашли.

– Он мог бы
и позвонить! – кричали Денискин,
Глухарев и Квант.

Ах, кричали
они напрасно: не мог Михаил Александрович
позвонить никуда. Далеко, далеко от
Грибоедова, в громадном зале, освещенном
тысячесвечовыми лампами, на трех цинковых
столах лежало то, что еще недавно было
Михаилом Александровичем.

На первом –
обнаженное, в засохшей крови, тело с
перебитой рукой и раздавленной грудной
клеткой, на другом – голова с выбитыми
передними зубами, с помутневшими
открытыми глазами, которые не пугал
резчайший свет, а на третьем – груда
заскорузлых тряпок.

Возле
обезглавленного стояли: профессор
судебной медицины, патологоанатом и
его прозектор, представители следствия
и вызванный по телефону от больной жены
заместитель Михаила Александровича
Берлиоза по МАССОЛИТу – литератор
Желдыбин.

Машина заехала
за Желдыбиным и, первым долгом, вместе
со следствием, отвезла его (около полуночи
это было) на квартиру убитого, где было
произведено опечатание его бумаг, а
затем уж все поехали в морг.

Вот теперь
стоящие у останков покойного совещались,
как лучше сделать: пришить ли отрезанную
голову к шее или выставить тело в
Грибоедовском зале, просто закрыв
погибшего наглухо до подбородка черным
платком?

Да, Михаил
Александрович никуда не мог позвонить,
и совершенно напрасно возмущались и
кричали Денискин, Глухарев и Квант с
Бескудниковым. Ровно в полночь все
двенадцать литераторов покинули верхний
этаж и спустились в ресторан.

Тут опять
про себя недобрым словом помянули
Михаила Александровича: все столики на
веранде, натурально, оказались уже
занятыми, и пришлось оставаться ужинать
в этих красивых, но душных залах.

И ровно в
полночь в первом из них что-то грохнуло,
зазвенело, посыпалось, запрыгало. И
тотчас тоненький мужской голос отчаянно
закричал под музыку: «Аллилуйя!!» это
ударил знаменитый Грибоедовский джаз.

Покрытые испариной лица как будто
засветились, показалось, что ожили на
потолке нарисованные лошади, в лампах
как будто прибавили свету, и вдруг, как
бы сорвавшись с цепи, заплясали оба
зала, а за ними заплясала и веранда.

Заплясал
Глухарев с поэтессой Тамарой Полумесяц,
заплясал Квант, заплясал Жуколов-романист
с какой-то киноактрисой в желтом платье.
Плясали: Драгунский, Чердакчи, маленький
Денискин с гигантской Штурман Джоржем,
плясала красавица архитектор
Семейкина-Галл, крепко схваченная
неизвестным в белых рогожных брюках.

Плясали свои и приглашенные гости,
московские и приезжие, писатель Иоганн
из Кронштадта, какой-то Витя Куфтик из
Ростова, кажется, режиссер, с лиловым
лишаем во всю щеку, плясали виднейшие
представители поэтического подраздела
МАССОЛИТа, то есть Павианов, Богохульский,
Сладкий, Шпичкин и Адельфина Буздяк,
плясали неизвестной профессии молодые
люди в стрижке боксом, с подбитыми ватой
плечами, плясал какой-то очень пожилой
с бородой, в которой застряло перышко
зеленого лука, плясала с ним пожилая,
доедаемая малокровием девушка в оранжевом
шелковом измятом платьице.

Оплывая потом,
официанты несли над головами запотевшие
кружки с пивом, хрипло и с ненавистью
кричали: «Виноват, гражданин!» Где-то в
рупоре голос командовал: «Карский раз!
Зубрик два! Фляки господарские!!

И было в полночь
видение в аду. Вышел на веранду черноглазый
красавец с кинжальной бородой, во фраке
и царственным взором окинул свои
владения. Говорили, говорили мистики,
что было время, когда красавец не носил
фрака, а был опоясан широким кожаным
поясом, из-за которого торчали рукояти
пистолетов, а его волосы воронова крыла
были повязаны алым шелком, и плыл в
Караибском море под его командой бриг
под черным гробовым флагом с адамовой
головой.

Но нет, нет!
Лгут обольстители-мистики, никаких
Караибских морей нет на свете, и не
плывут в них отчаянные флибустьеры, и
не гонится за ними корвет, не стелется
над волною пушечный дым. Нет ничего, и
ничего и не было!

Вон чахлая липа есть,
есть чугунная решетка и за ней бульвар…
И плавится лед в вазочке, и видны за
соседним столиком налитые кровью чьи-то
бычьи глаза, и страшно, страшно… О боги,
боги мои, яду мне, яду!..

И вдруг за
столиком вспорхнуло слово: «Берлиоз!!»
Вдруг джаз развалился и затих, как будто
кто-то хлопнул по нему кулаком. «Что,
что, что, что?!!» – «Берлиоз!!!». И пошли
вскакивать, пошли вскакивать.

Да, взметнулась
волна горя при страшном известии о
Михаиле Александровиче. Кто-то суетился,
кричал, что необходимо сейчас же, тут
же, не сходя с места, составить какую-то
коллективную телеграмму и немедленно
послать ее.

Но какую
телеграмму, спросим мы, и куда? И зачем
ее посылать? В самом деле, куда? И на что
нужна какая бы то ни было телеграмма
тому, чей расплющенный затылок сдавлен
сейчас в резиновых руках прозектора,
чью шею сейчас колет кривыми иглами
профессор? Погиб он, и не нужна ему
никакая телеграмма. Все кончено, не
будем больше загружать телеграф.

Да, погиб,
погиб… Но мы то ведь живы!

Да, взметнулась
волна горя, но подержалась, подержалась
и стала спадать, и кой-кто уже вернулся
к своему столику и – сперва украдкой,
а потом и в открытую – выпил водочки и
закусил. В самом деле, не пропадать же
куриным котлетам де-воляй? Чем мы поможем
Михаилу Александровичу? Тем, что голодными
останемся? Да ведь мы-то живы!

Натурально,
рояль закрыли на ключ, джаз разошелся,
несколько журналистов уехали в свои
редакции писать некрологи. Стало
известно, что приехал из морга Желдыбин.
Он поместился в кабинете покойного
наверху, и тут же прокатился слух, что
он и будет замещать Берлиоза.

Желдыбин
вызвал к себе из ресторана всех двенадцать
членов правления, и в срочно начавшемся
в кабинете Берлиоза заседании приступили
к обсуждению неотложных вопросов об
убранстве колонного Грибоедовского
зала, о перевозе тела из морга в этот
зал, об открытии доступа в него и о
прочем, связанном с прискорбным событием.

А ресторан
зажил своей обычной ночной жизнью и жил
бы ею до закрытия, то есть до четырех
часов утра, если бы не произошло нечто,
уже совершенно из ряду вон выходящее и
поразившее ресторанных гостей гораздо
больше, чем известие о гибели Берлиоза.

Первыми
заволновались лихачи, дежурившие у
ворот Грибоедовского дома. Слышно было,
как один из них, приподнявшись на козлах
прокричал:

– Тю! Вы
только поглядите!

Вслед за тем,
откуда ни возьмись, у чугунной решетки
вспыхнул огонечек и стал приближаться
к веранде. Сидящие за столиками стали
приподниматься и всматриваться и
увидели, что вместе с огонечком шествует
к ресторану белое привидение.

Когда оно
приблизилось к самому трельяжу, все как
закостенели за столиками с кусками
стерлядки на вилках и вытаращив глаза.
Швейцар, вышедший в этот момент из дверей
ресторанной вешалки во двор, чтобы
покурить, затоптал папиросу и двинулся
было к привидению с явной целью преградить
ему доступ в ресторан, но почему-то не
сделал этого и остановился, глуповато
улыбаясь.

И привидение,
пройдя в отверстие трельяжа, беспрепятственно
вступило на веранду. Тут все увидели,
что это – никакое не привидение, а Иван
Николаевич Бездомный – известнейший
поэт.

Он был бос, в
разодранной беловатой толстовке, к коей
на груди английской булавкой была
приколота бумажная иконка со стершимся
изображением неизвестного святого, и
в полосатых белых кальсонах.

В руке Иван
Николаевич нес зажженную венчальную
свечу. Правая щека Ивана Николаевича
была свеже изодрана. Трудно даже измерить
глубину молчания, воцарившегося на
веранде. Видно было, как у одного из
официантов пиво течет из покосившейся
набок кружки на пол.

Поэт поднял
свечу над головой и громко сказал:

– Здорово,
други! – после чего заглянул под
ближайший столик и воскликнул тоскливо:
– Нет, его здесь нет!

Послышались
два голоса. Бас сказал безжалостно:

– Готово
дело. Белая горячка.

А второй,
женский, испуганный, произнес слова:

– Как же
милиция-то пропустила его по улицам в
таком виде?

Это Иван
Николаевич услыхал и отозвался:

– Дважды
хотели задержать, в скатертном и здесь,
на Бронной, да я махнул через забор и,
видите, щеку изорвал! – тут Иван
Николаевич поднял свечу и вскричал: –
Братья по литературе! (Осипший голос
его окреп и стал горячей.) Слушайте меня
все! Он появился! Ловите же его немедленно,
иначе он натворит неописуемых бед!

– Что? Что?
Что он сказал? Кто появился? – понеслись
голоса со всех сторон.

– Консультант! –
ответил Иван, – и этот консультант
сейчас убил на Патриарших Мишу Берлиоза.

Здесь из
внутреннего зала повалил на веранду
народ, вокруг Иванова огня сдвинулась
толпа.

– Виноват,
виноват, скажите точнее, – послышался
над ухом Ивана тихий и вежливый голос, –
скажите, как это убил? Кто убил?

– Иностранный
консультант, профессор и шпион! –
озираясь, отозвался Иван.

– А как его
фамилия? – тихо спросили на ухо.

– То-то
фамилия! – в тоске крикнул Иван, –
кабы я знал фамилию! Не разглядел я
фамилию на визитной карточке… Помню
только первую букву «Ве», на «Ве» фамилия!
Какая же это фамилия на «Ве»? –
схватившись рукою за лоб, сам у себя
спросил Иван и вдруг забормотал:

– Вульф? –
жалостно выкрикнула какая-то женщина.

Иван рассердился.

– Дура! –
прокричал он, ища глазами крикнувшую. –
Причем здесь Вульф? Вульф ни в чем не
виноват! Во, во… Нет! Так не вспомню! Ну
вот что, граждане: звоните сейчас в
милицию, чтобы выслали пять мотоциклетов
с пулеметами, профессора ловить.

Иван впал в
беспокойство, растолкал окружающих,
начал размахивать свечой, заливая себя
воском, и заглядывать под столы. Тут
послышалось слово: «Доктора!» – и чье-то
ласковое мясистое лицо, бритое и
упитанное, в роговых очках, появилось
перед Иваном.

Глава 7нехорошая квартирка

Если бы в
следующее утро Степе Лиходееву сказали
бы так: «Степа! Тебя расстреляют, если
ты сию минуту не встанешь!» – Степа
ответил бы томным, чуть слышным голосом:
«Расстреливайте, делайте со мною, что
хотите, но я не встану».

Не то что
встать, – ему казалось, что он не
может открыть глаз, потому что, если он
только это сделает, сверкнет молния и
голову его тут же разнесет на куски. В
этой голове гудел тяжелый колокол, между
глазными яблоками и закрытыми веками
проплывали коричневые пятна с
огненно-зеленым ободком, и в довершение
всего тошнило, причем казалось, что
тошнота эта связана со звуками какого-то
назойливого патефона.

Степа старался
что-то припомнить, но припоминалось
только одно – что, кажется, вчера и
неизвестно где он стоял с салфеткой в
руке и пытался поцеловать какую-то даму,
причем обещал ей, что на другой день, и
ровно в полдень, придет к ней в гости.

Ни какая это
была дама, ни который сейчас час, ни
какое число, ни какого месяца – Степа
решительно не знал и, что хуже всего, не
мог понять, где он находится. Он постарался
выяснить хотя бы последнее и для этого
разлепил слипшиеся веки левого глаза.

В полутьме что-то тускло отсвечивало.
Степа наконец узнал трюмо и понял, что
он лежит навзничь у себя на кровати, то
есть на бывшей ювелиршиной кровати, в
спальне. Тут ему так ударило в голову,
что он закрыл глаз и застонал.

Объяснимся:
Степа Лиходеев, директор театра Варьете,
очнулся утром у себя в той самой квартире,
которую он занимал пополам с покойным
Берлиозом, в большом шестиэтажном доме,
покоем расположенном на садовой улице.

Надо сказать,
что квартира эта – № 50 – давно уже
пользовалась если не плохой, то, во
всяком случае, странной репутацией. Еще
два года тому назад владелицей ее была
вдова ювелира де Фужере. Анна Францевна
де Фужере, пятидесятилетняя почтенная
и очень деловая дама, три комнаты из
пяти сдавала жильцам: одному, фамилия
которого была, кажется, Беломут, и другому
– с утраченной фамилией.

И вот два года
тому назад начались в квартире необъяснимые
происшествия: из этой квартиры люди
начали бесследно исчезать.

Однажды в
выходной день явился в квартиру
милиционер, вызвал в переднюю второго
жильца (фамилия которого утратилась) и
сказал, что того просят на минутку зайти
в отделение милиции в чем-то расписаться.

Жилец приказал Анфисе, преданной и
давней домашней работнице Анны Францевны,
сказать, в случае если ему будут звонить,
что он вернется через десять минут, и
ушел вместе с корректным милиционером
в белых перчатках.

Набожная, а
откровеннее сказать – суеверная, Анфиса
так напрямик и заявила очень расстроенной
Анне Францевне, что это колдовство и
что она прекрасно знает, кто утащил и
жильца и милиционера, только к ночи не
хочет говорить.

Ну, а колдовству, как
известно, стоит только начаться, а там
уж его ничем не остановишь. Второй жилец
исчез, помнится, в понедельник, а в среду
как сквозь землю провалился Беломут,
но, правда, при других обстоятельствах.

Горе и ужас
мадам Беломут не поддаются описанию.
Но, увы, и то и другое было непродолжительно.
В ту же ночь, вернувшись с Анфисой с
дачи, на которую Анна Францевна почему-то
спешно поехала, она не застала уже
гражданки Беломут в квартире. Но этого
мало: двери обеих комнат, которые занимали
супруги Беломут, оказались запечатанными.

Два дня прошли
кое-как. На третий же день страдавшая
все это время бессонницей Анна Францевна
опять-таки спешно уехала на дачу… Нужно
ли говорить, что она не вернулась!

Оставшаяся
одна Анфиса, наплакавшись вволю, легла
спать во втором часу ночи. Что с ней было
дальше, неизвестно, но рассказывали
жильцы других квартир, что будто бы в №
50-м всю ночь слышались какие-то стуки и
будто бы до утра в окнах горел электрический
свет. Утром выяснилось, что и Анфисы
нет!

Об исчезнувших
и о проклятой квартире долго в доме
рассказывали всякие легенды, вроде
того, например, что эта сухая и набожная
Анфиса будто бы носила на своей иссохшей
груди в замшевом мешочке двадцать пять
крупных бриллиантов, принадлежащих
Анне Францевне.

Что будто бы в дровяном
сарае на той самой даче, куда спешно
ездила Анна Францевна, обнаружились
сами собой какие-то несметные сокровища
в виде тех же бриллиантов, а также золотых
денег царской чеканки… И прочее в этом
же роде. Ну, чего не знаем, за то не
ручаемся.

Как бы то ни
было, квартира простояла пустой и
запечатанной только неделю, а затем в
нее вселились – покойный Берлиоз с
супругой и этот самый Степа тоже с
супругой. Совершенно естественно, что,
как только они попали в окаянную квартиру,
и у них началось черт знает что.

Именно,
в течение одного месяца пропали обе
супруги. Но эти не бесследно. Про супругу
Берлиоза рассказывали, что будто бы ее
видели в Харькове с каким-то балетмейстером,
а супруга Степы якобы обнаружилась на
Божедомке, где, как болтали, директор
Варьете, используя свои бесчисленные
знакомства, ухитрился добыть ей комнату,
но с одним условием, чтобы духу ее не
было на Садовой улице…

Итак, Степа
застонал. Он хотел позвать домработницу
Груню и потребовать у нее пирамидону,
но все-таки сумел сообразить, что это
глупости… Что никакого пирамидону у
Груни, конечно, нету. Пытался позвать
на помощь Берлиоза, дважды простонал:

Пошевелив
пальцами ног, Степа догадался, что лежит
в носках, трясущейся рукою провел по
бедру, чтобы определить, в брюках он или
нет, и не определил.

Наконец, видя,
что он брошен и одинок, что некому ему
помочь, решил подняться, каких бы
нечеловеческих усилий это ни стоило.

Степа разлепил
склеенные веки и увидел, что отражается
в трюмо в виде человека с торчащими в
разные стороны волосами, с опухшей,
покрытою черной щетиною физиономией,
с заплывшими глазами, в грязной сорочке
с воротником и галстуком, в кальсонах
и в носках.

Таким он увидел
себя в трюмо, а рядом с зеркалом увидел
неизвестного человека, одетого в черное
и в черном берете.

Степа сел на
кровать и сколько мог вытаращил налитые
кровью глаза на неизвестного.

Молчание
нарушил этот неизвестный, произнеся
низким, тяжелым голосом и с иностранным
акцентом следующие слова:

– Добрый
день, симпатичнейший Степан Богданович!

Произошла
пауза, после которой, сделав над собой
страшнейшее усилие, Степа выговорил:

– Что вам
угодно? – и сам поразился, не узнав
своего голоса. Слово «что» он произнес
дискантом, «вам» – басом, а «угодно» у
него совсем не вышло.

Незнакомец
дружелюбно усмехнулся, вынул большие
золотые часы с алмазным треугольником
на крышке, позвонил одиннадцать раз и
сказал:

– Одиннадцать!
И ровно час, как я дожидаюсь вашего
пробуждения, ибо вы назначили мне быть
у вас в десять. Вот и я!

Степа нащупал
на стуле рядом с кроватью брюки, шепнул:

– Извините… –
надел их и хрипло спросил: – Скажите,
пожалуйста, вашу фамилию?

Говорить ему
было трудно. При каждом слове кто-то
втыкал ему иголку в мозг, причиняя адскую
боль.

– Как? Вы и
фамилию мою забыли? – тут неизвестный
улыбнулся.

– Простите… –
прохрипел Степа, чувствуя, что похмелье
дарит его новым симптомом: ему показалось,
что пол возле кровати ушел куда-то и что
сию минуту он головой вниз полетит к
чертовой матери в преисподнюю.

– Дорогой
Степан Богданович, – заговорил
посетитель, проницательно улыбаясь, –
никакой пирамидон вам не поможет.
Следуйте старому мудрому правилу, –
лечить подобное подобным. Единственно,
что вернет вас к жизни, это две стопки
водки с острой и горячей закуской.

Степа был
хитрым человеком и, как ни был болен,
сообразил, что раз уж его застали в таком
виде, нужно признаваться во всем.

– Откровенно
сказать… – начал он, еле ворочая
языком, – вчера я немножко…

– Ни слова
больше! – ответил визитер и отъехал
с креслом в сторону.

Степа, тараща
глаза, увидел, что на маленьком столике
сервирован поднос, на коем имеется
нарезанный белый хлеб, паюсная икра в
вазочке, белые маринованные грибы на
тарелочке, что-то в кастрюльке и, наконец,
водка в объемистом ювелиршином графинчике.

Незнакомец не
дал Степиному изумлению развиться до
степени болезненной и ловко налил ему
полстопки водки.

– А вы? –
пискнул Степа.

– С
удовольствием!

Прыгающей
рукой поднес Степа стопку к устам, а
незнакомец одним духом проглотил
содержимое своей стопки. Прожевывая
кусок икры, Степа выдавил из себя слова:

– А вы что
же… закусить?

– Благодарствуйте,
я не закусываю никогда, – ответил
незнакомец и налил по второй. Открыли
кастрюлю – в ней оказались сосиски в
томате.

И вот проклятая
зелень перед глазами растаяла, стали
выговариваться слова, и, главное, Степа
кое-что припомнил. Именно, что дело вчера
было на Сходне, на даче у автора скетчей
Хустова, куда этот Хустов и возил Степу
в таксомоторе.

Припомнилось даже, как
нанимали этот таксомотор у «Метрополя»,
был еще при этом какой-то актер не актер…
с патефоном в чемоданчике. Да, да, да,
это было на даче! Еще, помнится, выли
собаки от этого патефона.

Вчерашний
день, таким образом, помаленьку
высветлялся, но Степу сейчас гораздо
более интересовал день сегодняшний и,
в частности, появление в спальне
неизвестного, да еще с закуской и водкой.
Вот что недурно было бы разъяснить!

– Ну, что
же, теперь, я надеюсь, вы вспомнили мою
фамилию?

Но Степа только
стыдливо улыбнулся и развел руками.

– Однако!
Я чувствую, что после водки вы пили
портвейн! Помилуйте, да разве это можно
делать!

– Я хочу
вас попросить, чтоб это осталось между
нами, – заискивающе сказал Степа.

– О, конечно,
конечно! Но за Хустова я, само собой
разумеется, не ручаюсь.

– А вы разве
знаете Хустова?

– Вчера в
кабинете у вас видел этого индивидуума
мельком, но достаточно одного беглого
взгляда на его лицо, чтобы понять, что
он – сволочь, склочник, приспособленец
и подхалим.

«Совершенно
верно!» – подумал Степа, пораженный
таким верным, точным и кратким определением
Хустова.

Да, вчерашний
день лепился из кусочков, но все-таки
тревога не покидала директора Варьете.
Дело в том, что в этом вчерашнем дне
зияла преогромная черная дыра. Вот этого
самого незнакомца в берете, воля ваша,
Степа в своем кабинете вчера никак не
видал.

– Профессор
черной магии Воланд, – веско сказал
визитер, видя Степины затруднения, и
рассказал все по порядку.

Вчера днем он
приехал из-за границы в Москву, немедленно
явился к Степе и предложил свои гастроли
в Варьете. Степа позвонил в московскую
областную зрелищную комиссию и вопрос
этот согласовал (Степа побледнел и
заморгал глазами), подписал с профессором
Воландом контракт на семь выступлений
(Степа открыл рот), условился, что Воланд
придет к нему для уточнения деталей в
десять часов утра сегодня… Вот Воланд
и пришел!

Придя, был
встречен домработницей Груней, которая
объяснила, что сама она только что
пришла, что она приходящая, что Берлиоза
дома нет, а что если визитер желает
видеть Степана Богдановича, то пусть
идет к нему в спальню сам.

Степан
Богданович так крепко спит, что разбудить
его она не берется. Увидев, в каком
состоянии Степан Богданович, артист
послал Груню в ближайший гастроном за
водкой и закуской, в аптеку за льдом и…

– Позвольте
с вами рассчитаться, – проскулил
убитый Степа и стал искать бумажник.

– О, какой
вздор! – воскликнул гастролер и
слушать ничего больше не захотел.

Итак, водка и
закуска стали понятны, и все же на Степу
было жалко взглянуть: он решительно не
помнил ничего о контракте и, хоть убейте,
не видел вчера этого Воланда. Да, Хустов
был, а Воланда не было.

– Разрешите
взглянуть на контракт, – тихо попросил
Степа.

– Пожалуйста,
пожалуйста…

Степа взглянул
на бумагу и закоченел. Все было на месте.
Во-первых, собственноручная Степина
залихватская подпись! Косая надпись
сбоку рукою финдиректора Римского с
разрешением выдать артисту Воланду в
счет следуемых ему за семь выступлений
тридцати пяти тысяч рублей десять тысяч
рублей. Более того: тут же расписка
Воланда в том, что он эти десять тысяч
уже получил!

«Что же это
такое?!» – подумал несчастный Степа, и
голова у него закружилась. Начинаются
зловещие провалы в памяти?! Но, само
собою, после того, как контракт был
предъявлен, дальнейшие выражения
удивления были бы просто неприличны.

– Груня!

Но никто не
отозвался. Тут он взглянул на дверь в
кабинет Берлиоза, бывшую рядом с передней,
и тут, как говорится, остолбенел. На
ручке двери он разглядел огромнейшую
сургучную печать на веревке.

«Здравствуйте! –
рявкнул кто-то в голове у Степы. –
Этого еще недоставало!» И тут Степины
мысли побежали уже по двойному рельсовому
пути, но, как всегда бывает во время
катастрофы, в одну сторону и вообще черт
знает куда.

Головную Степину кашу трудно
даже передать. Тут и чертовщина с черным
беретом, холодной водкой и невероятным
контрактом, – а тут еще ко всему
этому, не угодно ли, и печать на двери!
То есть кому хотите сказать, что Берлиоз
что-то натворил, – не поверит, ей-ей,
не поверит! Однако печать, вот она! Да-с…

И тут закопошились
в мозгу у Степы какие-то неприятнейшие
мыслишки о статье, которую, как назло,
недавно он всучил Михаилу Александровичу
для напечатания в журнале. И статья,
между нами говоря, дурацкая! И никчемная,
и деньги-то маленькие…

Немедленно
вслед за воспоминанием о статье прилетело
воспоминание о каком-то сомнительном
разговоре, происходившем, как помнится,
двадцать четвертого апреля вечером тут
же, в столовой, когда Степа ужинал с
Михаилом Александровичем.

То есть,
конечно, в полном смысле слова разговор
этот сомнительным назвать нельзя (не
пошел бы Степа на такой разговор), но
это был разговор на какую-то ненужную
тему. Совершенно свободно можно было
бы, граждане, его и не затевать.

«Ах, Берлиоз,
Берлиоз! – вскипало в голове у Степы. –
Ведь это в голову не лезет!»

Но горевать
долго не приходилось, и Степа набрал
номер в кабинете финдиректора Варьете
Римского. Положение Степы было щекотливое:
во-первых, иностранец мог обидеться на
то, что Степа проверяет его после того,
как был показан контракт, да и с
финдиректором говорить было чрезвычайно
трудно.

– Да! –
послышался в трубке резкий, неприятный
голос Римского.

– Здравствуйте,
Григорий Данилович, – тихо заговорил
Степа, – это Лиходеев. Вот какое дело…
гм… гм… у меня сидит этот… э… артист
Воланд… Так вот… я хотел спросить, как
насчет сегодняшнего вечера?..

– Ах, черный
маг? – отозвался в трубке Римский, –
афиши сейчас будут.

– Ага, –
слабым голосом сказал Степа, – ну,
пока…

– А вы скоро
придете? – спросил Римский.

– Через
полчаса, – ответил Степа и, повесив
трубку, сжал горячую голову руками. Ах,
какая выходила скверная штука! Что же
это с памятью, граждане? А?

Однако дольше
задерживаться в передней было неудобно,
и Степа тут же составил план: всеми
мерами скрыть свою невероятную
забывчивость, а сейчас первым долгом
хитро выспросить у иностранца, что он,
собственно, намерен сегодня показывать
во вверенном Степе Варьете?

Тут Степа
повернулся от аппарата и в зеркале,
помещавшемся в передней, давно не
вытираемом ленивой Груней, отчетливо
увидел какого-то странного субъекта –
длинного, как жердь, и в пенсне (ах, если
бы здесь был Иван Николаевич!

Он узнал
бы этого субъекта сразу!). А тот отразился
и тотчас пропал. Степа в тревоге поглубже
заглянул в переднюю, и вторично его
качнуло, ибо в зеркале прошел здоровеннейший
черный кот и также пропал.

У Степы
оборвалось сердце, он пошатнулся.

«Что же это
такое? – подумал он, – уж не схожу
ли я с ума? Откуда ж эти отражения?!» –
он заглянул в переднюю и испуганно
закричал:

– Груня!
Какой тут кот у нас шляется? Откуда он?
И кто-то еще с ним??

– Не
беспокойтесь, Степан Богданович, –
отозвался голос, но не Грунин, а гостя
из спальни, – кот этот мой. Не
нервничайте. А Груни нет, я услал ее в
Воронеж, на родину, так как она жаловалась,
что вы давно уже не даете ей отпуска.

Слова эти были
настолько неожиданными и нелепыми, что
Степа решил, что ослышался. В полном
смятении он рысцой побежал в спальню и
застыл на пороге. Волосы его шевельнулись,
и на лбу появилась россыпь мелкого пота.

Гость пребывал
в спальне уже не один, а в компании. Во
втором кресле сидел тот самый тип, что
померещился в передней. Теперь он был
ясно виден: усы-перышки, стеклышко пенсне
поблескивает, а другого стеклышка нет.

Но оказались в спальне вещи и похуже:
на ювелиршином пуфе в развязной позе
развалился некто третий, именно – жутких
размеров черный кот со стопкой водки в
одной лапе и вилкой, на которую он успел
поддеть маринованный гриб, в другой.

Свет, и так
слабый в спальне, и вовсе начал меркнуть
в глазах Степы. «Вот как, оказывается,
сходят с ума!» – подумал он и ухватился
за притолоку.

– Я вижу,
вы немного удивлены, дражайший Степан
Богданович? – осведомился Воланд у
лязгающего зубами Степы, – а между
тем удивляться нечему. Это моя свита.

Тут кот выпил
водки, и Степина рука поползла по
притолоке вниз.

– И свита
эта требует места, – продолжал
Воланд, – так что кое-кто из нас здесь
лишний в квартире. И мне кажется, что
этот лишний – именно вы!

– Они, они! –
козлиным голосом запел длинный клетчатый,
во множественном числе говоря о Степе, –
вообще они в последнее время жутко
свинячат. Пьянствуют, вступают в связи
с женщинами, используя свое положение,
ни черта не делают, да и делать ничего
не могут, потому что ничего не смыслят
в том, что им поручено. Начальству втирают
очки!

– Машину
зря гоняет казенную! – наябедничал
и кот, жуя гриб.

И тут случилось
четвертое, и последнее, явление в
квартире, когда Степа, совсем уже сползший
на пол, ослабевшей рукой царапал
притолоку.

Прямо из зеркала
трюмо вышел маленький, но необыкновенно
широкоплечий, в котелке на голове и с
торчащим изо рта клыком, безобразящим
и без того невиданно мерзкую физиономию.
И при этом еще огненно-рыжий.

– Я, –
вступил в разговор этот новый, –
вообще не понимаю, как он попал в
директора, – рыжий гнусавил все
больше и больше, – он такой же директор,
как я архиерей!

– Ты не
похож на архиерея, Азазелло, – заметил
кот, накладывая себе сосисек на тарелку.

– Я это и
говорю, – прогнусил рыжий и, повернувшись
к Воланду, добавил почтительно: –
Разрешите, мессир, его выкинуть ко всем
чертям из Москвы?

– Брысь!! –
вдруг рявкнул кот, вздыбив шерсть.

И тогда спальня
завертелась вокруг Степы, и он ударился
о притолоку головой и, теряя сознание,
подумал: «Я умираю…»

Но он не умер.
Открыв слегка глаза, он увидел себя
сидящим на чем-то каменном. Вокруг него
что-то шумело. Когда он открыл, как
следует, глаза, он увидел, что шумит
море, и что даже больше того, – волна
покачивается у самых его ног, и что,
короче говоря, он сидит на самом конце
мола, и что под ним голубое сверкающее
море, а сзади – красивый город на горах.

Не зная, как
поступают в таких случаях, Степа поднялся
на трясущиеся ноги и пошел по молу к
берегу.

На молу стоял
какой-то человек, курил, плевал в море.
На Степу он поглядел дикими глазами и
перестал плевать. Тогда Степа отколол
такую штуку: стал на колени перед
неизвестным курильщиком и произнес:

– Умоляю,
скажите, какой это город?

– Однако! –
сказал бездушный курильщик.

– Я не
пьян, – хрипло ответил Степа, – я
болен, со мной что-то случилось, я болен…
Где я? Какой это город?..

– Ну, Ялта…

Степа тихо
вздохнул, повалился на бок, головою
стукнулся о нагретый камень мола.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *